ПРОДОЛЖЕНИЕ

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

*

… Кричали какие-то люди. Исковерканные злобой лица — оскаленные и острые,

словно выплывали из тумана. Кто они? Что им надо? Из-за расстояния слова

«тонули», сливались в общий непристойный гул, а люди стервенели,

скрюченными пальцами к камням и палками грозили! Потом какая-то сила

закружила меня, понесла, все смешалось и сбилось…

Я проснулся, ощущая неприятный холодок в груди. Утро блекло и хмуро

сочилось в дворцовые окна. Где перед самым носом черным угольником пучился

единственный глаз верного Клауса — что-то случилось!..

Уже дорогой, размашисто меря площадь твердым шагом, я мысленно достраивал

картину происшедшего.

Да, огромный город с его погребами, магазинами, лавками, складами под боком

у французов был слишком лакомым кусочком. Уже ночью шайки мародеров стали

проникать за городскую черту и расползаться тараканами во все стороны. Они

искали добычу. Они ничего не боялись и ни перед чем не останавливались.

Стычка произошла случайно: на одной из улиц, прилегающих к дворцовой

площади, боевое охранение, выставленное Раунбахом, нос к носу столкнулось с

французами. Бой был коротким, но каким-то безжалостно-кровавым (во всяком

случае мне тогда так показалось). Противник бежал, оставив после себя три

трупа, забрызганную кровью и развороченную взрывом гранаты брусчатку.

Этой-то гранатой одному из наших оторвало ногу и снесло, будто срезало

пилой, полголовы…

Я пришел к месту, на тот «пороховой» пятачок улицы, когда в подъехавшую

сваливали убитых, — какие-то обмякшие, словно тряпочные, еще не окоченевшие

тела.

У самых моих ног лежала медвежья шапка французского конскрипта, а в двух

шагах — остекленело! — взирало запрокинутое землянисто-пепельное лицо

человека: на его синем мундире бурело пятно.

Вот она — смерть, подумал я, как легко узнаваем ее почерк: заостренные

скулы, нос, черные ямы глазниц… Я погрузился в неясные мысли свои, но не

надолго. Был еще пленный. По распоряжению Клауса его заперли в подвале

старинной ратуши. Именно туда я не преминул отправиться…

Уже на ступеньках щербатой лестницы, уводящей вглубь «провала», моего слуха

коснулась лютая «раскидистая» брань. Немецкая!.. Я удивился — так он не

француз?

Клаус лязгнул ключом о замочную скважину, вращая белком, скосил глаз,

предупреждая об осторожности, — уж больно он резвый, этот пленный!

Я нетерпеливо кивнул. Повинуясь какому-то негласному приказу, сомкнулась за

мной охрана.

Железная дверь дрогнула, застонала на петлях, отвалила…

В узкое решетчатое окно падал свет.

Я узнал… Штольца.

Да, это был он. Расхристанный, взбудораженный, в разодранном французском

мундире, с глазами бешеными и желчными.

— Что здесь, черт возьми, происходит?! Кто вы такие и по какому праву…

— с пеной у рта заорал он. Но тут же осекся, встретившись с моим взглядом,

попятился, словно обжигаясь об него. Узнал…

— Это… ты?..

Наступила пауза. Я сознательно растягивал ее, с удивлением наблюдая

смятение в чертах нагловатого лица Штольца. Но не меньшая сумятица была и у

меня на душе: я рассчитывал встретить кого угодно, но не его, не этого

человека, поднявшего в моей памяти воспоминания, теперь лишние, не ко

времени, которые я пытался — с болью! — заглушить.

Молчание прервал Клаус:

— Перед тобой, негодяй, — Его величество король и единственный правитель

Вазбурга. Ты не смеешь говорить ему «ты»!

— Король?! Что за вздор!..

Штольц уставился на меня, как бы ища объяснений. В его мозгу заторможено

пробивалась догадка, она пугала его.

— Разумеется, все это похоже на дурной сон, — сказал я. На какую-то злую

шутку… Я не завидую вам, Штольц. Честно. Но, прежде чем внести ясность,

позвольте спросить: отчего это на офицере герцогской армии французский

мундир?..

И вновь пауза. Но теперь в ней чувствовалось напряжение.

Нервная улыбка, точно судорога, передернула рот Штольца, и с кипящей злобой

он процедил сквозь зубы:

— Шут, я не намерен тебе отвечать.

Все замерло вмиг. Потом громыхнуло что-то, опрокинулось со звоном и вперед

из-за моей спины рванулся Клаус. Я удержал его. Стоять!.. Всем стоять на

местах!

— Вы, Штольц, конечно, можете ничего не говорить. Это ваше дело. Но только

сейчас в ваших личных интересах лучше поступиться своими амбициями и не

играть в молчанку, ибо я, Карл Шенберг, король отверженного народа,

выдвигаю против вас обвинение страшное, обвинение тяжкое: обвинение в

предательстве. Подумайте. И если можете снять с себя пятно этого

подозрения, — сделайте это смело и честно. И я извинюсь перед вами. Если же

будете упрямиться, то подтвердите лишь свою вину. Мне ничего не останется,

как расстрелять вас.

Штольц вспыхнул и ответил презрительной усмешкой. Но в нем уже что-то

произошло, что-то сдвинулось, кажется, он понял, что положение его,

действительно, скверное.

— Неужели у герцога не осталось достойных исполнителей его воли, кроме

шута? — бросил он с вызовом.

Не сей раз я определил Клауса запрещающим жестом, и мой «драбант» лишь

клацнул зубами, точно пес  в бессильной ярости.

— Напрасно, Штольц, вы не придаете значения тому, что здесь было уже

сказано, — заметил я с иронией. — А между тем, все это сущая правда.

Герцога нет. Он растворился как дым, как мираж. Отныне «корона» правителя

Вазбурга принадлежит мне. И только я буду решать вашу судьбу.

— Черт подери! Да ты сумасшедший!

— Это ваше последнее слово?

— Вы все будете уничтожены! Все до единого! Завтра французы будут здесь!..

— Это наверняка! — отрезал я. — Но и мы будем здесь!

Штольц не выдержал, сдали нервы, кинулся, сломя голову с кулаками, но ему

не позволили — облепили руки и ноги, повисли камнями. Он закричал, забился,

пытаясь высвободиться от пут.

Кто-то вовремя вскинул алебарду — тяжелое древко глухо садануло в затылок.

Пленный повалился кулем — без стона и движения. Затих…

* * *

Вот и все… Сквозной зябкий ветер со свистом прошивал тесный дворик

ратуши. Над головой, в квадрате нависших стен, серым колпаком тускнело

утреннее небо.

Острый, пронзающий взгляд одноглазого Клауса упирался мне в затылок, но я

не мог обернуться назад, не мог стать прежним Шенбергом. Я раздваивался.

«Что с вами, Ваше величество? — словно вопрошал этот убийственный взгляд.

— Почему вы медлите?.. Неужели вы забыли о нас?..»

Нет, нет, я ничего не забыл, но…

Дворец опахнул холодом пустоты и навязчивого одиночества. Клаус неслышно

затворил за мной дверь. И вот я один…

«А может все зря?» — думал я. И эта странная мысль, похожая на снег среди

ясного зноя, будто на цыпочках вкрадывалась в сознание, туманя его. «А

может, истина в другом?.. Но в чем же? — рассуждал я. — Да в простом

житейском счастии без призывов и метаний из стороны в сторону. Да в том же

уюте и в той же бесконфликтной, вкрадчивой сытости, и в ровной, и в

бесконечной, словно зыбь, череде дней. Быть, просто быть на этой земле,

стараясь, по-возможности, скрасить хоть чем-то свое существование. Сажать

деревья, читать книги и не быть простофилей, когда речь заходит о более

выгодном «месте под солнцем». Не переходить никому дорогу, но и не

позволять командовать собою. Быть в меру честным и законопослушным членом

общества, когда это не вредит собственному благополучию. Рожать детей,

учить их добродетели, а по вечерам пить пиво в кругу приятелей или, для

забавы, волочиться за какой-нибудь «юбкой» в тайне от жены. Черт возьми! Не

так уж мало, чтобы составить счастье маленького серенького человечка.

Подумаешь так, прикинешь, и на самом деле «умоешься» точно слезами, тоскою.

Что тебе надо? Куда тебя несет? Ведь все так просто! И все уже расписано,

расчерчено, рассчитано заранее. Оглянись вокруг! Быть может, это просто

«житейское счастье», вернее благополучие, и есть тот баласт, который

удерживает в равновесии весь многовековой людской мир? А что хочешь ты?

Раскачать его? И, наверное, опрокинуть?.. Зачем?.. Почему?.. Только лишь

потому, что сердце твое стучит иначе и душа накалена до самовоспылания?

Только лишь потому, что ты не хочешь следовать общему «правилу» и «пишешь»

и «спрягаешь» по-своему?.. Вот человек, который следовал этому «правилу»,

сидит сейчас в подвале ратуши, и ты выносишь ему приговор. А в чем,

собственно, его вина? Да только в том, что по недосмотрительности или еще

почему он сделал один неверный ход. Только один! Он чересчур рьяно

последовал общему «правилу», не вчитавшись и не вникнув в его «оговорки».

Он набрал слишком большую «скорость» и «забежал» непозволительно далеко, а

общее «правило», зная меру, этому не учит. Нет, он такой же как все, и все

они такие же, как он. Так кому же я выношу приговор? Им всем или, быть

может, себе самому?..»

Я понял, что лечу — неотвратимо — в пропасть. И самое страшное было то, что

я не знал, где и в чем искать спасения. Словно мертвый, я повалился на

стул, закрыв глаза, и так сидел долго, не шелохнувшись и будто уже и не

дыша. Моя воля была парализована. Но это был еще не конец. Провидение

готовило мне последнюю, быть может, самую главную встречу, которая в итоге

решила все. Я не ведаю, что бы стало со всеми нами и со мною, но тогда,

разомкнув веки, на пороге комнаты я увидел… Каролину!..

Прочь, прочь, видение! Я еще не сошел с ума!… Но видение — о, чудо! — не

исчезало!.. И будто яркими всполохами озарилась память — утро, птицей

бьющееся в окно, чуть приоткрытый балдахин кровати, девочка, спящая с

улыбкой на лице и целая охапка луговых цветов, которыми я ласково усыпаю ее

разметанные по подушке волосы…

— Каролина?.. Это ты?..

И в тот же миг какая-то неживая тишина этой минуты взорвалась, и все

завертелось колесом… Помню, как порывисто и жарко схватил за руки

Каролину. И она дрогнула, заметалась. Помню, как подкосились ее ноги, и

слезы побежали по щекам. И долго-долго она не могла справиться с собой, ее

глаза смотрели сквозь меня, сквозь стены, не видя, словно носили в самих

себе какое-то одно ужасное видение. И теперь уже все окончательно смешалось

и сбилось, и ничего нельзя было понять…

Только несколько позже я узнал от Клауса подробности этой истории,

выведенные в допросе камеристки, которая сопровождала Каролину и явилась во

дворец вместе с ней. Всему виной была любовь, любовь с надрывом, с

«заламыванием рук», любовь, которая безумствует и испепеляет. Бедная,

бедная девочка.

— Разве я могла не думать о нем постоянно? Пусть я грешна, но я не в силах

переломить себя…

*

НЕСКОЛЬКО МГНОВЕНИЙ ТОМУ НАЗАД

(ВСЕ ТА ЖЕ ГЛАВА)

Вазбург, кажущийся мертвым после того, как в пыли предместий исчез

герцогский поезд со всем барахлом и челядью, на самом деле жил. Только

жизнь его затаилась за глухими ставнями окон, за каменной кладкой домов и

подвалов. С галдящих площадей и улиц эта жизнь переместилась а затишек

кухонек и кладовок, откуда чутким ухом следила за всем, что творилось

вокруг. От этой «жизни» не утаились ни огни костров, ослепившие ночь на

дворцовой площади, ни молодая фрейлина двора, вместе с камеристкой, под

вымышленным именем остановившаяся в одной из гостиниц города. Это была она,

Каролина. Здесь ей назначил встречу Штольц. И здесь он велел ей ждать его.

Она не колебалась ни минуты! И ничего не боялась! И это не был порыв

отчаяния. Но это был порыв женщины, отдавшей себя любимому человеку без

остатка.

Тянулось время. В окна глядел на нее унылый серый камень, тишина сдавливала

виски, бездействие саднило душу. Но вот пришла ночь, вызвездив небо, и

громыхнула внизу дверь, и заскрипела лестница под тяжестью знакомых — до

боли сердца! — шагов. Он!.. Он пришел!..

Потом были объятья, признания, и чужой мундир на его широких плечах, и

губы, то жаркие, то смеющиеся. И кругом шла голова, и хотелось забыться

навсегда, и чтобы это мгновение длилось вечность.

— Жди. Жди… Я снова приду, и уже заберу тебя навсегда…

И он ушел. И она осталась ждать. Ждать, когда он заберет ее навсегда. Но он

не приходил. Пришел лишь только страх. И город, не мертвый, а живой,

нашептывал ей на ухо тревожные вести. Там стреляли, там была смерть!..

Камеристка ворвалась, как безумная. Кинулась в ноги — слышала, слышала!

Говорят!..

— Ну же, скорее! Что там!..

— Был бой… Трупы, трупы…

— А он? Он?..

— Не знаю, — камеристка уронила руки. — Кажется, он жив…

Каролина больше не спрашивала ничего. Она бросилась в неизвестность.

Напрасны были все эти канючливые и слезливые увещевания остаться,

повременить. Нет, ее уже ничего не остановит!

— Он жив! Я знаю — он жив!..

Потом был холодный рассвет, мокрые тучи, ползущие над городом, высокий

шпиль дворца и силуэт баррикады…

— Каролина… Каролина… и это только ради него одного?..

Мы долго молчали один подле другого. Потом все как бы прорвалось, и это все

было вырыдано от самого сердца.

— Карл… Карл, ведь ты не сделаешь этого? Правда? Ты не сможешь, ведь

тогда тебе придется расстрелять и меня?.. О, если ты неумолим, если в тебе

нет ни грана снисхождения к нему, то убей и меня… Убей вместе с ним!

Освободи меня!..

Ее глаза — о, эти ослепленные страстью глаза! — выворачивали душу. Я едва

выдержал эту пытку.

— Вспомни, Карл, вспомни ту крохотную девочку, с опухшим от слез лицом,

вспомни те цветы, что украшали твоими руками изголовье ее кровати… И

теперь эта война… эта кровь, грязь… Карл, я не вынесу этого!..

И вновь рыдания сотрясли Каролину до основания. Она сидела сгорбившись на

стуле, закрыв лицо руками, ее плечи поминутно вздрагивали.

Я молча, осторожно и нежно, отвел ее руку от лица, притянул к себе и

губами, коснувшись ее ладони, ощутил солоноватый привкус слез. Прости,

прости за все…

Приказ об освобождении Штольца Клаус встретил молча и набычливо,

«высверлив» красноречиво своим глазом Каролину. Но исполнил — безропотно…

Уже тревожные вести доходили с аванпостов, в воздухе попахивало «гарью»

грядущего боя.

Штольц, пошатываясь, выбирался из подвала, непонимающе крутил головой. Его

ждала свобода…

А я до нельзя пытался сократить эту последнюю минуту. И не мог…

— Прощай, прощай, Каролина…

Она задерживала шаг, замирала, словно прислушиваясь к собственному сердцу

— о чем оно болит сейчас? Потом вдруг из-под ресниц останавливала на мне

долгий, долгий взгляд, уводящий в какую-то тоскливую безбрежную глубь.

— А как же ты… Карл?.. Ты остаешься?..

И вновь, и вновь этот вопрос, казалось, твердили ее немые губы, пока

лабиринты улиц не поглотили ее для меня навсегда. Прощай, Каролина! Прощай

навек!..

И я вновь вспомнил о тех своих сомнениях, о том простом «житейском

счастье», и мне стало вдруг невыносимо больно. Но это было уже последнее

мое колебание, последняя остановка перед тем «рывком», о котором я так

долго думал и к которому готовился.

*

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *