ШУТ — КАРЛИК — КОРОЛЬ

ГЛАВА ШЕСТАЯ

*

Детства своего я не помню, как не помню своих отца и мать. В обрывках

воспоминаний я вижу лишь себя, комком сжавшегося под лавкой в доме мясника,

его жилистые, с набрякшими венами, красные, точно обваренные, руки;

угрюмый, плоский взгляд. Помню — каждой косточкой своей — ременную плеть,

которой охаживал меня хозяин, когда был пьян или зол. Помню страх,

въедливый и нудный, и какую-то взрослую, не детскую тоску…

Потом был булочник — грузный, квадратный, обсыпанный мукой, словно пудрой.

Я работал в пекарне по четырнадцать часов, варясь в жарком аду и обжигая

легкие раскаленным воздухом. И я был счастлив, что не саднит мой горб и не

гуляет по нему жалящая плеть. К вечеру я валился с ног и засыпал прямо на

земле, возле остывшей печи, как убитый. вставая же с первыми проблесками

света, я тут же впрягался в работу, которую ненавидел до рвоты.

Не знаю, что было бы со мной, если бы не случай и не везение. Мне

исполнилось шестнадцать, когда я сделался помощником садовника в имении

одного маркграфа. Помню, как в первый день, затаив дыхание, я подошел к

ажурным, отливающим золотом, высоченным дверям дворца. В узкой щели между

створками что-то манило меня — тревожно и зазывно. Там, в синеватой

глубине, за этими строгими золочеными дверями билась совершенно иная,

неведомая жизнь. О, как мне хотелось заглянуть лишь глазком за ее «кулисы»,

испробовать жизни этой хоть глоток! «Вот оно, счастье, совсем рядом,»

— думал я, не ведая, что всего лишь через месяц я откажусь от этих слов.

Мое злополучное уродство сослужило мне службу — меня не могли не заметить,

а заметив, пришли в неописуемый восторг. «Посмотри, Георг, как же он

безобразен!» — говорила маркграфиня мужу, тыча в меня кругляшками лорнета.

Опыт горьких годов научил меня угадывать желания тех, от кого зависело мое

будущее. Я не упорствовал, когда на меня водрузили шутовской колпак. В

конце концов, вся моя работа сводилась к тому, чтобы говорить правду в

глаза господ, у которых правда почему-то всегда провоцировала гомерический

смех. За словом я никогда не лазил в карман, у меня все получалось. Успех

всегда благоволил ко мне, и если у дураков существует понятие «карьеры»,

или «служебной лестницы», то я взобрался на самый ее верх. Через год из

дворца маркграфа (в качестве подарка!) в резиденцию герцога

Эйсен-Вазбургского. К тому времени я уже четко различал, в чем состояла

разница между тем «старым» миром, оставленном у порога «золоченой двери», и

этим, «новым». Там был ад правды, а здесь — ад лжи! И то, и другое мучило и

саднило нестерпимо…

Я был одинок… Я всегда был одинок. Мой единственный друг мой горб — самый

ревностный и дотошный друг на свете — отпугивал всех. Ему нужен был я один,

всецело только я. Зато и он никогда не предавал меня. Вот он сидит на мне,

разлатый и бугристый, вгрызаясь в мои ребра своим корневищем, сидит и давит

мне в затылок. Было время, когда я гнулся к земле под его тяжестью, и мне

хотелось выть по-волчьи. Жизнь казалась мне пыткой. Вокруг меня были люди

— в напудренных париках, с перстнями на длинных и гибких пальцах, с глазами

— лживыми и скользкими. Если верна чья-то мысль, будто в уродливом теле

всегда таится не менее уродливая душонка, то прямые ширококостные спины

этих людей в бархатных камзолах должны были быть уродливее и страшнее

самого омерзительного горба. Но вот беда: какое-то злое кривое зеркало

изменило «лицо» этого мира, перепутав и перевернув все в нем с ног на

голову.

Да, я ненавидел всех, я презирал себя! Книги, к которым я имел свободный

доступ, погружали меня в пропасть неразрешимых вопросов. Я «сгорал»

незаметно, но неуклонно. И вдруг все переменилось…

Десять лет назад в руки ко мне случайно попал документ из папки канцлера

фон-Вольфа. За год перед тем в герцогстве была проведена опись населения,

понадобившаяся для упорядочения сбора податей. Документ, который я

рассматривал, содержал под отдельным пунктом «факт наличия» в столице и ее

окрестностях несколько сот подданных его светлости с «ярко выраженными

телесными изъянами». За этой сухой формулировкой какого-то чиновника

скрывались люди, а именно: карлики и уродцы всех мастей, слепые и глухие,

хромые и рожденные без ног или без рук, увеченные, обожженные,

парализованные, безнадежно больные, от которых отвернулись все и даже Бог.

Этот официальный документ буквально поразил меня. Я почувствовал, как в

груди моей что-то защемило. И я захотел увидеть и узнать этих людей, как

можно скорее.

Казалось, прошло немного времени, как я робко и застенчиво «поскреб» в ту

«золоченую дверь»; в моей памяти еще живы были воспоминания о мясницкой

лавке и огневой плети. Словно Бог, спускающийся с Олимпа, вступил я на

грешную землю, вступил и… содрогнулся. И вновь будто лизнуло меня

пламенем пекарни и голодные глаза в черных ободках, как дула пистолетов

уставились на меня. Вот они — обитатели подвалов и чердаков, ночлежек и

притонов. Они, внушающие ужас, липкие от грязи и сального пота; они — это

гниющие от старости и порока проститутки, убогие калеки, не просыхающие от

пьянства; омерзительные уроды и уродицы с горбами спереди и сзади,

маленькие и тщедушные, как дети, и злые и измученные, как старики. Они

— грязь, противно хлюпающая под ногами, они — испражнения жизни, зловонная

отрыжка, от которой перехватывает дыхание; они — отбросы, шлак,

отработанный материал, ошибка в расчетах, выжимка, отсевки… И все же они

— люди…

Маленький Якоб до четырнадцати лет работал в цирке Иосифа Штейна

канатоходцем и акробатом, покуда не сорвался с трапеции и не набил себе

горб о манеж. Несчастный ребенок, он был выброшен на улицу без гроша за

душой, т.к. его хозяину больше не было до него дела. Жизнь Якоба пошла

наперекосяк. От случая к случаю он зарабатывал на хлеб поденной работой,

хотя кто предложит хорошо оплачиваемый труд калеке? Чаще всего Якоб получал

отказ. Голод и беспросветность толкали его на путь преступления; он

воровал, попадался, был бит фухтелями так, что едва выжил, сидел в тюрьме и

вновь воровал. Он напоминал мотылька, угодившего в паутину, который не хочет

сдаваться и бьется из последних сил. Но участь его все равно предопределена.

Таких, как Якоб, я знал многих. И в мозг мой, словно ножом, врезался

вопрос: зачем существует такая несправедливость? Ведь и там, в горнем мире,

этих несчастных не ждет рай небесный — слишком тяжелы их земные

прегрешения. И все-таки — слава им! — они, как «мотыльки», не хотят

сдаваться! Они живут вопреки всему!

Теперь я знал, что должен был делать. Эти люди, эти изгои нуждались в

помощи, а я, в силу своего положения при дворе, мог ее им предоставить.

Используя знакомства и связи, где намеком, где лестью, а где хитростью и

обманом, я отворял ворота тюрьмы и освобождал того или иного заключенного;

«выдергивал» беспаспортного бродягу из кордегардии; спасал приговоренных от

плахи, а истощенных — от голодной смерти; я умел раздобыть деньги (у того

же Гарцмана) и, опять-таки для всех инкогнито, вызволить парию из долговой

ямы, подкупить караульного, отвести судебное обвинение, предупредить

обитателей дна о грозящей облаве.

У меня появились помощники, мои верные «драбанты», которые вышли из той же

среды, что и бедный Якоб.

И случилось невероятное. Люди воспрянули духом, они поняли, что они не

одиноки. Невидимые, но очень прочные нити связали их, и слепой — вдруг!

— обрел зрение, глухой — слух, а немощный — уверенность и силу. Люди

поверили в меня, а главное, в себя самих. Их не мучил страх бессилия, они,

«мотыльки», теперь могли разорвать любую паутину. И я понял: не надо

бояться говорить правду, даже если она вызывает смех, но еще важнее

— добиваться правды, строить ее, как каменщик, возводить ее «здание» своими

руками — упорно и вдохновенно!

Я знал, что я — это они, а они — это я. Мы все вылеплены из одного куска

глины. Вокруг нас жизнь, полная дерьма, полная лжи, несправедливости, зла,

жестокости и бесправия. И надо было сопротивляться этой жизни, вытравливать

из себя сам дух пассивного смирения. Надо было подняться над судьбой,

разрушить цепь трагических обстоятельств, которые априори вынесли нам всем

приговор. Но даже если это было безумство обреченных, судорожные потуги

«мотыльков», даже если так — то все равно. Ведь в этих конвульсиях и есть

ощущение жизни, злости на жизнь, есть вызов, протест, несогласие. Что мы,

обреченные, можем, в конце концов, противопоставить судьбе? Только чувство

собственного достоинства, свое мужество и бескомпромиссность. И тогда эти

люди объявили меня своим королем (меня — шута!), я принял это с

благоговением и великой ответственностью. Вот уже десять лет, как я правлю

своим «невидимым» народом. Невидимым не потому, что его не существует в

природе, а потому, что он скрыт от глаз большинства людей, которые бы

хотели воспринимать жизнь лишь с красивого «фасада» и реже наблюдать ее

изнанку. Мой народ — это язва города, его пораженные жутким недругом

внутренности, его зашоренная действительность… Мой народ — это я сам…

*

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *